Безличное предложение

Я работаю со словом. У меня нет других средств коммуникации. Я ужасно рисую, на гармошке могу сбацать только Милого Августина, а пилить видосы нам не дозволяет доктрина. Для большинства людей высказывание — это акт влияния на собеседника, либо обмен информацией. Для меня же — способ самовыражения. Это и форма, и суть моего сетевого существования.

Мне нужно говорить, чтобы обрести контуры бытия. Поэтому я мало внимания уделяю подписоте и динамике прироста или убыли аудитории. Я бы вещала и в одиночестве, в пустой комнате. Кстати, несколько раз так и происходило.

Никто не знал, кто я. Где я. У меня был новый аккаунт, новое имя и новые планы. Я ломала комедию в пустой комнате перед зеркалом. Выкладывалась, как балерина. Изгибалась и стачивала пальцы в кровь. Потому что мне это нравится. А если найдутся зрители, которым это странное зрелище по душе, то я не прячусь и не запираю мысли под замок.

Я так живу. Брось в меня песчинку, а я попробую исторгнуть ее, сделав из нее жемчужину. Люди задают мне вопросы. Книги дают мне новые идеи. Мир бьет меня током и ждет ответной реакции. Появляются эти тексты.

А потом хуй в галстуке сообщает, что за эти слова мне светят штраф или откидная шконка. Высмеивали, угрожали, сипло спорили, цепляясь за каждую букву. Но что они пытаются мне запретить? Они думают, словно я говорю это все, скрывая некий тщеславный замысел. А я лишь удивляюсь, смеюсь, ругаюсь, печалюсь и радуюсь. Запрещая мне говорить, они запрещают мне испытывать и выражать любые чувства. Они запрещают мне быть мною.

Для меня отказаться от права говорить — как получить удар шилом в горло. Это уже борьба не на жизнь, а на смерть. Только на весах не моя физическая оболочка, а моя эссенциальная составляющая. Нельзя защищать одну лишь оболочку (тем более мое тело не так много стоит), каждый раз теряя то, что ее одушевляет. Иначе мы превратимся в прапорщиков, у которых беспилотник ценнее человеческих жизней. Не я защищаю свое тело — а мое тело защищает меня, сжимая кулаки и выдергивая из рукава спицу.

Один раз я лишилась голоса в реале. Потешная история. Выпила холодной водки на морозе, и приключился ларингит. Потом неделю ходила и шептала всем на ушко. Впрочем, прорезался голос примерно в тех же обстоятельствах, в которых я его потеряла. Меня пихнули в спину, и я покатилась по ледяной горке в белое никуда. И тут я прооралась. Голос был дурным, а слова — и вспоминать совестно.

Кстати, я в тираноборцы не записывалась. Многие упускают из виду, что мы начинали как литературный кружок. Дискуссионная площадка для творческих людей, чтобы обсуждать, у кого в рифму, а у кого нет. Бороться мы планировали не с путинским режимом, а с гнетом постмодерна (мы его забороли) и диктатом издателей-дельцов. А теперь мы в какой-то мутной серой зоне. Практически все места, где мы публиковались, теперь лежат в руинах, к другим в этой стране запрещен доступ. А все почему? Потому что, сука, актуальное искусство не может существовать в вакууме. Оно либо не актуальное, либо не искусство.

Как я уже сказала, нельзя отказываться от права голоса, от свободы слова. Даже психологи учат проговаривать чувства: «Мне больно. Мне скучно. Меня это бесит». В том числе для того, чтобы другие люди на секундочку задумались и перестали делать то, что вам не по душе. Если они, конечно, настроены благожелательно. А если нет, то долгое игнорирование предупреждений развязывает руки. Ну, как я это понимаю.

От художественных текстов мы поэтапно перешли к журналистским и публицистическим. Сейчас мне нравится формат эссе, балансирующих на стыке всего подряд. И стихи остались, но они бесповоротно изменились. Девочкины слезы о несчастной любви остались в прошлом, здравствуй, гражданская лирика.

Я с большой легкостью впилась в тему войны, потому что была хорошо психологически подготовлена. В нашем обществе есть две доминирующие реакции. Одни выбирают эскапизм. Бегство в другие страны или во внутреннюю, аполитичную эмиграцию. У меня, кстати, за последний месяц племяшка уехала на ПМЖ в США, а коллега — на ПМЖ во Францию. В общем, если Пыня так и не ебнет ядеркой по внешнему миру, это будет в каком-то смысле досадно.

Другие выбрали путь болельщиков. И смотрят на происходящее, как на дегуманизированную, несколько отчужденную игру. Кровавый спорт, в котором очки зарабатывают разрушая и убивая. Тогда азарт и угар перекрывают пространство для рефлексии и эмпатии. Они не прячутся от войны, а подменяют ее суть. Бесконечно примитивизируют, сводя происходящее к партии на шахматной доске между черными и белыми.

Я пошла иным путем. С первого дня в журналистике, когда я еще сидела на ленте новостей и происшествий, сквозь меня проходил поток сплошной чернухи. Мало кто выдерживал, многие девочки-припевочки там и шизонулись. Я научилась воспринимать Россию без эмоций. Как данность. День за днем истории о смертях и пытках, о швабрах и репрессиях, о несправедливости и лжи скапливались в моей душе, пока я флегматично разглядывала растущую стопку листовок с интервью, расследованиями, судьбами, чужими страданиями.

Я вам открою секрет, все было через жопу уже тогда. Только кровь лилась ручьями, а не реками. И голоса шептали, а не выли, словно баньши.

Год назад война стала шоком. Шум и суета, бесконечные дипломатические конвои во всех направлениях, Макрон истерично висящий на телефоне. К лету кое-как взяли себя в руки, а к осени даже адаптировались и начали обустраиваться. Теперь мир не готов к тому, что эта война прекратится. Окружающим странам проще терпеть под боком вялотекущий конфликт средней интенсивности, чем напрягать репы, выстраивая мир после войны.

Саморазрушающаяся Россия похожа на горящую свалку покрышек в Спрингфилде. Горит? Ну, горит. Уже тридцать сезонов. Не так уж и плохо. Пусть лучше Россия сыпется и пылает, чем настанет такой день, когда этот процесс внезапно прекратится. И что тогда будет?

Мы сами ветераны, у нас тоже ПТСР. Адреналиновые наркоманы. Я не представляю, как вернусь к мирной, послевоенной жизни. Что делать, когда путинщины не станет? Неужели я вернусь к новеллам и любовным стишкам? Или же буду бороться со следующим поколением негодяев? Конечно, я бы предпочла второе. Меня останавливает лишь то, что в какой-то момент надо передать факел молодняку, сохранившему заряд бодрости, наивности и эмпатии. Которое еще не пропило идеализм. А мы найдем себе монастырь на отшибе, да напишем хроники этих лет в назидание потомкам. Так надо. Пусть даже мы обречены пройти еще один цикл колеса Сансары, победой будет считаться, если нашим сменщикам удастся хоть на сантиметр отползти от исторической колеи.

Герои, не способные остановиться, либо погибнут в схватке, либо станут новым злом, страшнее предыдущего. А теперь, курва, мы! Я думаю, будет что-то вроде экзамена. Сможет ли Фродо Бэггинс вернуться в Шир к той жизни, которую он оставил? Возможно ли это? Я точно знаю, что необратимость наступает после Сербского фильма, но с таким шоком мы, слава Богу, не сталкивались. Вернуться в холодную комнату, сесть за пыльный стол, открыть тетрадь, шрамированную кривыми рукописными буквами, взять ручку и написать следующее слово.

Это тоже послевоенный мир. Мой личный маленький послевоенный, постпутинский мирок. Я размышляю о том, каким он будет уже сейчас. Потому что вулкан Ородруин уже виднеется на горизонте. Меня могут убить назгулы. Меня может свести с ума кольцо всевластия. Но об этом я думала с самого первого дня пути. Единственное, над чем я не думала, — что делать, если наш поход увенчается успехом. В том числе потому, что не слишком верила в успех этого предприятия. Не позволяла грезам о триумфе взять верх над холодной, расчетливой яростью.

В «Цельнометаллической оболочке» есть прекрасная сцена. Командир спрашивает героя, почему у него на каске написано «Прирожденный убийца», а на форме — знак пацифика. И он отвечает: «Я имел в виду дуализм, сэр. Двойственность человеческой натуры».

Люди далеко не всегда последовательны. Безусловно, они очень предсказуемы, когда дело касается двух вещей. Во-первых, рутины. Во-вторых, неподконтрольных желаний. Страсти и пороки делают людей ужасно скучными. Ничего фатально рокового в этом нет. Тупизна, жажда халявы, страх, похоть, авторитарность — все это легко просчитывается. По шаблону, по сценарию — так своих жертв прорабатывают мошенники.

Человек по-настоящему интересен, когда его заносит на последние рубежи. То есть, это либо предельные вопросы бытия, либо ситуация абсурда. Выбьем костыль рутины, зададим совершенно новое смысловое пространство (которое сперва всегда кажется бессмысленным), и вот, перед нами голенький человечек во всем своем естестве. Без готовых моделей, не понимающий, чего ему хотеть и от чего бежать.

Разве не произойдет тогда откат от конкретики к общим принципам, которые человек последний раз декларировал в порыве подросткового романтизма? В каждом есть убийца и пацифист. Жертва, насильник и спаситель — наша пресвятая троица. Предсказуемы те, кто сами себя боятся. Той огромной, неуместной, никому не нужной силы.

Сколько людей отрицают свою темную сторону? Свою ранимую лиричную натуру? Свою циничную и сволочную желчь? Свою нелепую, инфантильную кокетливость?

Как вы находите свою комнату в этом бесконечном отеле, в котором мириады коридоров и дверей? Через отрицание. Вы — это крохотный угол, в который вы себя закрасили, решив, по тем или иным причинам, отказаться от посещения иных комнат. Так личность становится плодом бегства от свободы. Приобретает форму и границы. И тем отчетливее, контрастнее силуэт, чем он меньше и тоньше.

Неудивительно, что командир не может понять, как в бойце уживаются эти противоположности.
— На чьей ты стороне?
— На нашей стороне, сэр.
— Ты любишь свою страну, нет?
— Да, сэр.
— Тогда думай, как надо. И вместе со всеми иди за большой победой. Мои пехотинцы должны выполнять мои приказы, как слово Божье. Мы помогаем вьетнамцам, потому что в душе каждого косоглазого… есть американец, рвущийся наружу. Это жестокий мир, сынок. Мы должны хранить хладнокровие, а мода на миролюбие сгинет.

Мы знаем, что в русском языке есть безличные предложения. Что-то происходит само по себе.

Темнеет… Дождит… Тошнит…

Войнит… ладно, это прозвучало грубо. Но скажем так: война воюется.

Я живу в Москве и за этот год мой фактический образ жизни не переменился ни на йоту. Ну да, что-то подорожало, что-то пропало с полок. Кто-то сбежал, а несколько человек, знакомые знакомых, уехали на фронт, но связь с ними обрывается, через неделю ли, через месяц ли. Но их там нет.

Похоже на японский фильм «Пульс» Куросавы. В городе становится меньше людей, но Москва большой город. Этого не замечаешь, пока вдруг не окажешься в полностью пустом вагоне. А до этого далеко.

Мне приходится выдумывать эту войну, чтобы писать о ней. Подпитывать фантазию фотографиями и новостями. Но я так же могу обложиться старыми газетами, мемуарами и письмами, воображая, что где-то громыхает Русско-японская. Прибавьте к этому, что людям легко отмахнуться от любой боли, навесив на нее ярлык фейка.

Их там нет. Их — это мы. Нас там нет.
Война воюется. Куда-то пропадают живые. Откуда-то появляются мертвые. Лучше всего эта растерянность была передана в «Красном смехе» Андреева.

А куда девать болельщиков? Всех этих агрессивных старперов и турбопатриотов, радующихся каждой взорвавшейся ракете? Ну посмотрите на этих гондонов. Разве они видели войну? Их там тоже нет. Они здесь, долбят нам мозги в сети.

Война воюется. Да, мы спустили псов, но утешаем себя тем, что не нахлебались крови. Моя оборона — не окопы под Донецком и не ПВО под Крымом. Моя оборона — это мои чистые руки. Вместо меня грех на себя приняла сама Война. Трижды причащенная священниками.

Их там нет. Если оттуда вернется какой-нибудь обезбашенный Рембо — да ну и что? В «Пульсе» тоже в квартиры живых начали просачиваться мертвецы. Это чудовище было на войне. А мой муж, мой сын, мой брат, мой отец — нет.

Я не знаю, где они сейчас.

Но там — их нет.

Подумайте над тем, что будет после войны. Это важно. Всех касается, потому что никто не ушел незапятнанным, и по каждой душе она прошлась ржавым канцелярским ножом. Я не стану ни злословить, ни просить прощения. Я подниму остатки джина и пожелаю вам мирного неба.

Пусть ваши жизни войне не достанутся.

Риалина Магратова
Раздели боль: